Мы росли в разных условиях: Гревил — в регентском доме в Лондоне, когда отец работал управляющим на одном из крупных землевладельческих предприятий; я — в уютном загородном доме, когда он ушел на пенсию. Мать водила Гревила по музеям, картинным галереям и театрам; у меня вместо этого были пони.
Даже внешне мы были не похожи друг на друга. Гревил, как и отец, был шести футов росту, я — на три дюйма ниже. Волосы брата, теперь уже седеющие, были светло-русыми и абсолютно прямыми, мои — темно-каштановыми и вьющимися. Мы оба унаследовали от матери светло-карие глаза и превосходные зубы, а от отца — худощавое телосложение, но наши довольно приятные лица были совершенно непохожи.
Брат хорошо помнил наших родителей в расцвете сил, я же оказался свидетелем их болезней и смерти. Отец был на двадцать лет старше матери, однако первой умерла она, что казалось чудовищной несправедливостью. После этого мы жили со стариком некоторое время вместе в обоюдном снисходительном непонимании, хотя я нисколько не сомневался, что он по-своему любил меня. Ему было шестьдесят два, когда я родился, а умер он в день моего восемнадцатилетия, оставив мне деньги на образование и список наставлений, некоторым из которых я следовал.
Гревил лежал совершенно неподвижно. Неловко потоптавшись на своих костылях, я подумал, что хорошо бы попросить стул. «Я больше никогда не увижу его улыбки, — проносилось у меня в голове, — его светящихся глаз, его сверкающих зубов, не услышу его иронических высказываний о жизни, не почувствую его силы и уверенности».
Он был полицейским судьей и занимался импортом и продажей полудрагоценных камней. Кроме этих голых фактов, я почти ничего не знал о его жизни, потому что всякий раз, когда мы встречались, его, казалось, неизменно больше интересовало то, чем занимаюсь я. Сам он держал лошадей с того дня, когда позвонил мне, чтобы посоветоваться: кто-то из его знакомых, одолживший у него деньги, предложил расплатиться с ним скаковой лошадью. Гревила интересовало мое мнение. Я пообещал ему перезвонить, узнал, что это за лошадь, решил, что сделка честная, и посоветовал брату соглашаться, если у него не было других сомнений.
— Не вижу причин сомневаться, — ответил он. — Ты не поможешь мне с оформлением бумаг?
Я, конечно, согласился. Когда мой брат Гревил о чем-то просил, согласиться было нетрудно, гораздо труднее было ему отказать.
Лошадь одержала несколько побед, и у него появился интерес к другим лошадям, хотя сам он редко ходил на скачки, что было вполне типичным для владельцев лошадей и полной загадкой для меня. Он наотрез отказался держать их для скачек с препятствиями, объясняя это тем, что я могу разбиться на одном из его «приобретений». Мой рост был слишком высок для гладких скачек, и ему так казалось спокойнее. Я никак не мог убедить его, что мне бы очень хотелось скакать на его лошадях, и я в конце концов оставил свои попытки. Если Гревил что-то решал, то он был непоколебим.
Каждые десять минут в палату бесшумно входила медсестра. Она некоторое время стояла возле кровати и проверяла, все ли было в порядке с приборами. Она вежливо улыбалась мне, заметив раз, что мой брат не знает о моем присутствии и вряд ли оно приносит ему хоть какое-то облегчение. — Как, впрочем, и мне, — ответил я. Кивнув, она удалилась, а я остался еще на пару часов. Прислонившись к стене, я стоял и думал, какая ирония заключалась в том, что смерть вдруг настигла именно его, хотя эти полгода отчаянно рисковал жизнью я.
Вспоминая тот длинный вечер, странным кажется и то, что я совершенно не задумывался о последствиях его смерти. Настоящее все еще заполняло те безмолвно уходившие часы, и я считал, что меня ждет лишь нудное заполнение документов, связанных с похоронными формальностями, о чем я старался особенно не думать. Я смутно представлял, что должен буду позвонить сестрам и, возможно, услышать, как они немного порыдают в трубку, но я уже знал, что они скажут: «Ты ведь обо всем позаботишься, правда? Мы уверены, что ты все сделаешь как надо». И они не поедут через полсвета, чтобы в трауре постоять под дождем у могилы брата, которого они если и видели, то, в лучшем случае, раза два за последние десять лет.
Что будет потом, я не думал. Единственным, что по-настоящему связывало нас с Гревилом, были узы крови, и, как только с этим будет все кончено, от него останется лишь память. С сожалением я наблюдал за бьющимся на его шее пульсом. Когда пульс пропадет, я вернусь к своей жизни и всего лишь буду время от времени тепло вспоминать о нем и об этой горестной ночи.
Я прошел в комнату для посетителей, чтобы дать ногам немного отдохнуть. Пребывавшие в отчаянии молодые родители еще не ушли, они сидели с ввалившимися от слез глазами в объятиях друг друга, но вот за ними пришла угрюмая санитарка, и вскоре до меня донесся душераздирающий крик матери, свидетельствовавший о ее невосполнимой утрате. Я почувствовал, как от жалости к ней, совершенно чужой женщине, слезы жгут мне глаза. Умерший ребенок, умирающий брат, всеобщее, всех сближающее несчастье. Я намного острее ощутил свою боль, вызванную неминуемой смертью Гревила, после того, как умер этот ребенок, и понял, что недооценил свое горе. Мне будет очень не хватать его.
Положив свою сломанную ногу на стул, я немного задремал, и незадолго до рассвета та же самая санитарка с тем же выражением лица пришла уже за мной.
Я последовал за ней по коридору в комнату, где лежал Гревил. На этот раз там было гораздо светлее и многолюднее. Экраны стоявших вдоль кровати приборов светились. По ним двигались бледно-зеленые полосы, одни — равномерными скачками, другие — абсолютно прямые.